история, истоки праздника
  русские поэты и писатели
  о пасхе
  пасхальные народные приметы
  пасхальные игры
  пасхальные обряды и обычаи
  пасхальный стол
  пасхальные подарки
  пасхальные яйца
Огненный змей взметнулся, разорвался на много змей, взлетел по куполу до креста... и там растаял. В черном небе алым крестом воздвигалось! Сияют кресты на крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, как молочком, матово-белые кубастики, розовые кресты меж ними, зеленые и голубые звезды. Сияет X. В. На пасочной палатке тоже пунцовый крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают на стены тени — кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И все накрыло великим гулом, чудесным звоном из серебра и меди.
— Хрис-тос воскре-се из мертвых...
— Ну, Христос воскресе... — нагибается ко мне радостный, милый Горкин.
Трижды целует и ведет к нашим в церковь. Священно пахнет горячим воском и можжевельником.
...сме-ртию смерть... по-пра-ав!..
Звон в рассвете неумолкаемый. В солнце и звоне утро. Пасха, красная...
...Я рассматриваю подаренные мне яички. Вот хрустальное-золотое, через него — все волшебное. Вот — с растягивающимся жирным червячком: у него черная головка, черные глазки бусинки и язычек из алого суконца. С солдатиками, с уточками, резное-костяное... И вот, фарфоровое, отца. Чудесная панорамка в нем. За розовыми и голубыми цветочками бессмертника и мохом, за стеклышком в голубом ободке видится в глубине картинка: белоснежный Христос с хоругвью воскрес из Гроба. Рассказывала мне няня, что если смотреть за стеклышко, долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый от строгих дней, от ярких огней и звонов, я вглядываюсь за стеклышко. Мреет в моих глазах, — и чудится мне, в цветах, — живое, неизъяснимо-радостное, святое... — Бог?.. Не передать словами. Я прижимаю к груди яичко, — и усыпляющий перезвон качает меня во сне.
— Поздняя у нас нонче Пасха, со скворцами, — говорит мне Горкин, — как раз с тобой подгадали для гостей. Слышишь, как поклычивает?
Мы сидим на дворе, на бревнах, и, подняв головы, смотрим на новенький скворешник. Такой он высокий, светлый, из свеженьких дощечек, и такой яркий день, так ударяет солнце, что я ничего не вижу, будто бы он растаял, — только слепящий блеск. Я гляжу в кулачок и щурюсь. На высоком шесте, на высоком хохле амбара, в мреющем блеске неба, сверкает домик а в нем скворцы. Кажется мне чудесным: скворцы, живые! Скворцов я знаю, в клетке у нас в столовой, от Солодовкина, — такой знаменитый птичник, — но эти скворцы, на воле, кажутся мне другими. Не Горкин ли их сделал? Эти скворцы чудесные.
— Это твои скворцы? — спрашиваю я Горкина.
— Какие мои, вольные, божьи скворцы, всем на счастье. Три года не давались, а вот на свеженькое-то и прилетели. Что такое, думаю, нет и нет! Дай, спытаю, не подманю ли... Вчера поставили — тут как тут.
Вчера мы с Горкиным «сняли счастье». Примета такая есть: что-то скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а в нем подарки! Даже и Горкин не ожидал: гривенничек серебряный и кольцо! Я даже не поверил. Говорю Горкину:
— Это ты мне купил для Пасхи?
Он даже рассердился, плюнул.
— Вот те Христос, — даже закрестился, а он никогда не божится, — что я, шутки с тобой шучу? Ему, дурачку, счастье Господь послал, а он еще ломается!.. Скворцы сколько, может, годов на счастье тебе старались, а ты...
Он позвал плотников, сбежался весь двор, и все дивились: самый-то настоящий гривенничек и медное колечко с голубым камешком. Стали просить у Горкина. Трифоныч давал рублик, чтобы отдал для счастья, и я поверил. Все говорили, что это от Бога счастье.
…Двор затихает, дремлется. Я смотрю через золотистое хрустальное яичко. Горкин мне подарил, в заутреню. Все золотое, все: и люди золотые, и серые сараи золотые, и сад, и крыши, и видная хорошо скворешня, — что принесет на счастье? — и небо золотое, и вся земля. И звон немолчный кажется золотым мне тоже, как все вокруг. на начало
Быстро-быстро промчались впечатления вчерашнего дня и Великой ночи: плащаница в суровой холодной темноте собора, воздержание от еды до разговения, дорога в церковь, в тишине и теплоте апрельского синего вечера, заутреня, крестный ход, ликующая встреча восставшего из гроба Христа, восторженное пение хора, подвижная, радостная служба, клир в светлых сияющих парчовых ризах, блеск тысяч свечей, сияющие лица, поцелуи; чудесная дорога домой, когда так нежно сливаются в душе усталость и блаженство, дома огни, добрый смех, яйца, кулич, пасха,
ветчина и две рюмочки сладкого портвейна; глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелят постель на трех стульях, поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.
Утром проснулся я, и первое, еще не осознанное впечатление большой — нет! — огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жесткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает теплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как еще велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!
Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьешь наспех. Неотразимо зовет улица, полная света, движения, грохота, веселых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!
На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дергаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями... Но раньше всего — на колокольню!
Все ребятишки Москвы твердо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!
Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок все шире и шире открывается Москва.
Колокола. Странная система веревок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше — юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи. Но вот и Он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он — гордость всей Пресни.
Трудно и взрослому раскачать его массивный язык; мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, — баммм… Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?
Самый верхний этаж — и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные... Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая? Небо густо синеет — и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.
И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу. на начало
1928
15-летний Сергей Фудель — сын московского священника о. Иосифа Фуделя, приехал в Зосимову пустынь на Страстной, чтобы остаться на Пасхальную заутреню... и сбежал домой.
«В Великую Субботу я не выдержал и убежал. Было уже, наверное, часов 7 или 8 вечера, когда я от Ярославского вокзала пешком пришел на Арбат. Трамваи уже не ходили: не полагалось, а автомобилей что-то совсем не помню (это было в 1916 г.), и все улицы, по которым я шел, были одной длинной тихой дорогой.
Помню Мясницкую с опущенными железными жалюзи на окнах контор и магазинов. Вот часовня Пантелеимона, совсем пустая Никольская, по которой я несусь мимо Синодальной типографии с какими-то зверями на стене, мимо опять же закрытых громадных контор. На Воздвиженке я запыхался, пошел тише и услышал сзади переборы Спасской башни: «Еще не поздно». Вот и родной Арбат, и шатер Николы Явленного.
Я не знаю, что я больше любил: саму пасхальную заутреню или тот час, который в церкви предшествует ей, час пасхальной полунощницы.
На полу ковры, народу много, но не так еще много. Везде видны белые платья, но они еще точно прячутся, не выпячивают себя. Все ставят последние, прощальные свечи перед Плащаницей.
И вот, как-то совсем неожиданно хор начинает этот, по-моему, самый великий канон церковной службы: «Волною морскою», — «творение», как сказано в богослужебных книгах, «жены некия, Кассии именуемой». Все совсем смолкает, и делается ясно слышным слабый папин голос, читающий слова канона.
«Господи Боже мой, исходное пение и надгробную Тебе песнь воспою, погребением Твоим жизни моея входы отверзшему».
Я был вознагражден за свою верность грешному городу в эти часы.
Так бесконечно хорошо, когда запели 9-ю последнюю песнь. Дальше, я знаю, будет тоже хорошо, но затем все-таки опять пойдут, громыхая, трамваи, будут приезжать визитеры в мундирах и с орденами, — все уже будет не то.
Но во время крестного хода вокруг церкви все еще было «то».
... «Нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Идут огоньки свечей, церковь на углу Арбата, и попутно видишь, что многие окна высокого дома напротив открыты и видны крестящиеся фигуры. Весь город хочет «чистым сердцем Тебе славити».
В Египетских и Палестинских монастырях V-VI веков был хороший обычай. Когда начинался Великий пост, монахи уходили на все время четыредесятницы в пустыню, в разные места, по одиночке и по двое, для полнейшего безмолвия и подвига. А накануне Пасхи все опять собирались. Для них монастырь был уже как бы «мир», и для совершеннейшего подвига им нужно было идти на время в уже совершеннейшую пустыню, чтобы тем радостнее встретить Воскресение в «миру» своего монастыря.
Мне иногда жалко — хотя, конечно, это нелепая мысль, что монахи наших русских монастырей, живя весь год в «пустыне» своего монастыря, не приходили на эту единственную ночь в город, чтобы вместе со всеми людьми вострепетать «радостью неизреченною и неизглаголанною».
Мир был слишком оставлен. на начало
О. Митрофан Сребрянский, автор «Дневника», служил на Дальнем Востоке в годы Русско-японской войны.
«Великая Суббота. Два часа дня 16 апреля 1905 г. Ветер все усиливается — надежда на церковное празднество окончательно уходит. Да и не на одно церковное: кажется, и разговляться придется сухарями. Давно уже послали купить куличей в Харбин, но вот до сих пор посланные не вернулись, а сегодня с чаем мы доели последний кусочек черного хлеба.
Все-таки... даже накрасили яиц: солдаты умудрились. Краски, конечно, нет, но они набрали красной китайской бумаги, положили ее в котел, вскипятили, и получилась красная масса, в нее опустили яйца, и вот во всем отряде появилось утешение — красные яйца!
7 часов вечера. Буря продолжается. Везде ожидают: вот-вот привезут «разговенье», а его все нет и нет. Из 11-й батареи долго провожали меня все офицеры, говорили о красоте нашего богослужения, причем один офицер-магометанин признался, что знает наши церковные напевы, любит их и был даже регентом военного церковного хора. Еще раз пришлось убедиться, какого утешения и духовного наслаждения лишают себя многие русские люди, не посещая служб церковных и не изучая священных наших напевов. Если магометанин любит наше богослужение, то как же должен бы любить его православный христианин!
В 8.30 вечера вернулись мы домой. В душе мучительный вопрос: где же будем прославлять Воскресение Христово? Буря продолжается, а фанза, в которой мы живем, слишком мала. Вдруг у меня блеснула мысль: во дворе нашем стоит довольно большой глиняный сарай с окнами; в нем устроилась теперь наша бригадная канцелярия. Иду туда. Действительно, человек до 100 может поместиться, а для остальных воинов, которые будут стоять на дворе, мы вынем окна, и им все будет слышно и даже отчасти видно, так как в сарае-то свечи не будут тухнуть. Спрашиваю писарей: «А что, если у вас мы устроим пасхальную службу?» — «Очень приятно, батюшка, мы сейчас все уберем и выметем», — отвечают. «Ну, вот спасибо! Так начинайте чистить, а я через час приду».
Как будто тяжесть какая свалилась с души, когда нашел я это место. Конечно, литургии служить нельзя: слишком грязно и тесно, но мы постараемся облагообразить насколько возможно и хоть светлую заутреню отслужим не в темноте. Работа закипела, а я побежал в свою фанзу: надо ведь устраивать и у себя пасхальный стол для всех нас. Стол, довольно длинный, мне раздобыли; скатертью обычно служат у нас газеты, но нельзя же так оставить и на Пасху; я достал чистую свою простыню и постлал ее на стол. Затем в средине положил черный хлеб, присланный нам из 6-го эскадрона, прилепил к нему восковую свечу — это наша пасха. Рядом положил 10 красных яиц, копченую колбаску, немного ветчины, которую мы сберегли про черный день еще от Мукдена, да поставил бутылку красного вина. Получился такой пасхальный стол, что мои сожители нашли его роскошным.
В 10 часов пошел в свою «церковь», там уже все было убрано. Принесли походную церковь, развесили по стенам образа, на столе поставили полковую икону, везде налепили свечей, даже на балках, а на дворе повесили китайские бумажные фонари, пол застелили циновками, и вышло довольно уютно. К 12-ти часам ночи наша убогая церковь и двор наполнились богомольцами всего отряда. Солдаты были все в полной боевой амуниции на всякий случай: война! Я облачился, роздал генералу, господам офицерам и многим солдатам свечи, в руки взял сделанный из доски трехсвещник, и наша сарай-церковка засветилась множеством огней. Вынули окна, и чудное пение пасхальных песней понеслось из наших уст. Каждение я совершал не только в церкви, но выходил и на двор, обходил всех воинов, возглашая: «Христос Воскресе!» Невообразимо чудно все пропели: «Воскресение Христово видевше...» Правда, утешения религии так сильны, что заставляют забывать обстановку и положение, в которых находишься. С каким чувством все мы христосовались! Окончилась заутреня, убрали мы свою церковь, иду в фанзу...» на начало
Вспоминаю... эпизод, о котором в 1913 году рассказывал мне генерал П. Д. Паренсов, бывший в то время комендантом Петергофа.
В одном из кавказских казачьих полков в 1900-х годах случилось так, что командиром полка был магометанин, а старшим врачом еврей. Пасха. Пасхальная заутреня. В церковь собралась вся полковая семья. Тут же и командир полка, и старший врач. Кончается заутреня. Полковой священник выходит на амвон со Св. Крестом и приветствует присутствующих троекратным возгласом: «Христос Воскресе!», на который народ отвечает ему: «Воистину Воскресе!» А затем священник сам целует крест и предлагает его для целования молящимся. Первым подходит командир полка, целует крест, обращается к священнику со словами: «Христос Воскресе!» и трижды лобызается с ним. За ним идут к кресту и христосуются со священником офицеры, врачи и чиновники. От священника они подходят к командиру полка и христосуются с ним. Вот подошел к кресту старший врач — еврей, поцеловал крест, похристосовался со священником, а затем подходит к командиру полка — магометанину. Этот говорит ему: «Христос Воскресе!» Еврей-врач отвечает: «Воистину Воскресе!» И магометанин с евреем, трижды целуясь, христосуются... на начало
Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна…
И кругом леса зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.
А. Майков
Христос воскрес!
Повсюду благовест гудит,
Из всех церквей народ валит.
Заря глядит уже с небес…
Христос воскрес! Христос воскрес!
С полей уж снят покров снегов,
И руки рвутся из оков,
И зеленеет ближний лес…
Христос воскрес! Христос воскрес!
Вот просыпается земля,
К.К.Случевский.
Воскрес.
День наступил, зажглась денница,
Лик мертвой степи заалел;
Заснул шакал, проснулась птица…
Пришли взглянуть – гроб опустел!..
И мироносицы бежали
Поведать чудо из чудес;
Что нет Его, чтобы искали!
Бегут… молчат… признать не смеют,
Что смерти нет, что будет час,
Их гробы тоже опустеют,
Пожаром неба осветясь!
К.Бальмонт.
Вербы
Вербы овеяны
Ветром нагретым,
Нежно взлелеяны
Утренним светом.
Ветви пасхальные,
Нежно печальные,
Смотрят веселыми,
Шепчутся с пчелами.
Кладбище мирное
Светло-печальные
Песни пасхальные,
Сердцем взлелеяны,
Вечным овеяны.
К. Фофанов.
Под напев молитв пасхальных
И под звон колоколов
К нам летит весна из дальних
Из полуденных краев.
В зеленеющем уборе
Млеют темные леса,
Небо блещет, точно море,
Море – точно небеса.
Сосны в бархате зеленом,
И в саду у нас сегодня
Я заметил, как тайком
Похристосовался ландыш
С белокрылым мотыльком.
Неизвестный автор. Воскресение
Тяжкий камень отвален от гроба.
Белый ангел камень отвалил.
Где теперь отчаянье и злоба
Ваших темных и бездумных сил!
Там, где Тело Господа лежало,
Светит чистым мрамором плита,
И сама Земля не удержала
Смертью смерть поправшего Христа.
Оттого, что в мире это было,
Переплавлены и ты, и я,
Молния навеки осветила
Тайные истоки бытия.
С.Есенин. Пасхальный благовест.
Колокол дремавший
Разбудил поля,
Улыбнулась солнцу
Сонная земля.
Понеслись узоры
К синим небесам,
Звонко раздается
Голос по лесам.
Скрылась за рекою
Тихая долина
Отгоняет сон,
Где-то за дорогой
Замирает звон.
А.С.Пушкин Великопостная молитва.
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет.
Во дни печальные Великого Поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой.
«Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия – змеи сокрытой сей, -